Как дезертир, он много рисковал; но в России и в эти годы совершалась революция, — большой беспорядок, как ее определял Чемоданов, — и это облегчало задачу: казалось нетрудным скрыться и уйти от опасных глаз такой песчинке, как он, в то время, когда вся жизнь и люди были возмущены до дна. Самую революцию Чемоданов не понимал и не любил, ища во всем тишины и порядка, и в общем смотрел на нее приблизительно так, как путник смотрит на дурную погоду: с покорным неудовольствием. На русской границе его обобрали и обманули контрабандисты: вместо того чтобы безопасно перевести, бросили его ночью где-то во рву, где он чуть не был застрелен кордонными стражниками. Три раза стрелял верховой стражник в темноту канавы, где ему что-то почудилось, и в двух местах прострелил пальто у Чемоданова; потом Чемоданов сам каким-то чудом выбрался на дорогу и, полумертвый от страха, голодный, поплелся в глубину России. Эта страшная ночь во рву была для него началом новых фантастических скитаний, столь темных и жестоких, что словно уже ни разу с той поры не всходило солнце над его головою. Шальные пули, преследования по крышам и через заборы, сыщики, преследующие, как сон, сурово возбужденная толпа, уносящая его с собою неведомо куда и зачем, страшные казаки, темные и странные подполья — и лишь мгновения случайного отдыха, когда он в Москве на две недели устроился приказчиком в одном магазине. Но только что успел он сходить к Иверской помолиться, как разразилось восстание, и снова длинная ночь бесконечного страха, дрожи всем телом, полной душевной потрясенности.
Но как ни странно это: среди всех ужасов и несчастий мысль о матери не оставляла Чемоданова и медленно, но неуклонно, подвигала его к далекой Сибири; в эти тяжелые дни его можно было назвать даже романтиком, настолько мечта владела всей его душою. И еще более странно: как только оказался он в Сибири, на месте рождения своего, эта настойчивая мысль внезапно погасла, точно не в душе она родилась, а была только тем блуждающим, обманчивым огоньком, который заводит путника в трясину и, заведя, гаснет.
Ибо тут, в Сибири, Чемоданова повесили, и жизнь его пресеклась на тридцатом году от рождения. И причиной и поводом для казни послужило, как и следовало ожидать, совершенно нелепое обстоятельство: добытый Чемодановым в Москве паспорт оказался принадлежавшим известному полиции политическому; конечно, в другое время это недоразумение разъяснилось бы, но тогда шла такая спешка, что было не до разбора и щепетильных расследований.
Так Чемоданова и повесили — Егора Егоровича Чемоданова. И так как не было у него ни друзей, ни родных и дел значительных он не совершал, то вместе со смертью исчезла и всякая память о нем, как будто и никогда он не жил на земле.
Да и жил ли он когда-нибудь? Может быть, и жил… а может быть, все это только приснилось суровому и мрачному Року в одно из мгновений его забытья. А когда проснулся он и открыл свои жестокие, пытующие глаза, уже не было на земле никакого Чемоданова, и только цари и герои выжидающие стояли, готовясь к трагической борьбе.
Цари и герои!
Посвящаю Анне Ильиничне Андреевой
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Керженцев Антон Игнатьевич, доктор медицины.
Крафт, бледный молодой человек.
Савелов Алексей Константинович, известный писатель.
Татьяна Николаевна, его жена.
Саша, горничная Савеловых.
Дарья Васильевна, экономка в доме Керженцева.
Василий, слуга Керженцева.
Маша, сиделка в больнице для умалишенных.
Васильева, сиделка.
Федорович, писатель.
Семенов Евгений Иванович, психиатр, профессор.
Иван Петрович, Прямой Сергей Сергеевич, Третий врач } доктора в больнице.
Сиделка.
Служители в больнице.
Богатый кабинет-библиотека доктора Керженцева. Вечер. Горит электричество. Свет мягкий. В углу клетка с большим орангутангом, который сейчас спит; виден только рыжий шерстистый комок. Полог, которым обычно задергивается угол с клеткой, отдернут: спящего рассматривают Керженцев и очень бледный молодой человек, которого хозяин зовет по фамилии — Крафт.
Крафт. Он спит.
Керженцев. Да. Так он спит теперь по целым дням. Это третий орангутанг, который умирает в этой клетке от тоски. Зовите его по имени — Джайпур, у него есть имя. Он из Индии. Первого моего орангутанга, африканца, звали Зуга, второго — в честь моего отца — Игнатием. (Смеется.) Игнатием.
Крафт. Он играет… Джайпур играет?
Керженцев. Теперь мало.
Крафт. Мне кажется, что это тоска по родине.
Керженцев. Нет, Крафт. Путешественники рассказывают интересные вещи про горилл, которых им доводилось наблюдать в естественных условиях их жизни. Оказывается, гориллы так же, как и наши поэты, подвержены меланхолии. Вдруг что-то случается, волосатый пессимист перестает играть и умирает от тоски. Так-таки и умирает — недурно, Крафт?
Крафт. Мне кажется, что тропическая тоска еще страшнее, чем наша.
Керженцев. Вы помните, что они никогда не смеются? Собаки смеются, а они нет.
Крафт. Да.
Керженцев. А вы видали в зверинцах, как две обезьяны, поиграв, вдруг затихают и прижимаются друг к другу, — какой у них печальный, взыскующий и безнадежный вид?
Крафт. Да. Но откуда у них тоска?
Керженцев. Разгадайте! Но отойдем, не будем мешать его сну — от сна он незаметно идет к смерти. (Задергивает полог.) И уже теперь, когда он долго спит, в нем наблюдаются признаки трупного окоченения. Садитесь, Крафт.