Татьяна Николаевна. Не знаю, голубчик.
Савелов. И я не знаю. Нет, я догадываюсь, чего мне хочется. Садись и слушай, ну? Мне надо не писать, — понимаешь, Таньхен? — а самому что-то делать, двигаться, махать руками, совершать какие-то действия. Действовать! В конце концов, это просто невыносимо: быть только зеркалом, висеть на стене своего кабинета и только отражать… Постой: а это недурно бы написать печальную, очень печальную сказочку о зеркале, которое сто лет отражало убийц, красавиц, королей, уродов — и так стосковалось о настоящей жизни, что сорвалось с крюка и…
Татьяна Николаевна. И что?
Савелов. Ну и разбилось, конечно, что же еще? Нет, надоело, опять выдумка, беллетристика, гонорар. Наш известный Савелов написал… к черту окончательно!
Татьяна Николаевна. А я тему все-таки запишу.
Савелов. Записывай, если тебе хочется. Нет, ты только подумай, Таньхен: за шесть лет я ни разу не изменил тебе! Ни разу!
Татьяна Николаевна. А Наденька Скворцова?
Савелов. Оставь! Нет, я серьезно говорю, Таня: это невозможно, я начинаю ненавидеть себя. Трижды проклятое зеркало, которое висит неподвижно и может отражать только то, что само захочет отразиться и проходит мимо. За спиной у зеркала могут совершаться изумительные вещи, а оно отражает в это время какого-то идиота, болвана, которому захотелось поправить галстук!
Татьяна Николаевна. Это неверно, Алеша.
Савелов. Ты решительно ничего не понимаешь, Татьяна! Я ненавижу себя — понимаешь это? Нет? Я ненавижу тот мирок, который живет во мне, вот тут, в голове, — мир моих образов, моего опыта, моих чувств. К черту! Мне опротивело то, что у меня перед глазами, я хочу того, что у меня за спиной… что там? Целый огромный мир живет где-то за моею спиной, — и я же чувствую, как он прекрасен, а головы повернуть не могу. Не могу! К черту. Скоро я совсем брошу писать!
Татьяна Николаевна. Это пройдет, Алеша.
Савелов. И очень жаль будет, если пройдет. Ах, господи, хоть бы кто-нибудь зашел и рассказал — о той жизни рассказал!
Татьяна Николаевна. Можно позвать кого-нибудь… Алеша, хочешь я позвоню Федоровичу?
Савелов. Федоровичу? Чтобы снова весь вечер говорить о литературе? К черту!
Татьяна Николаевна. Но кого же? Я не знаю, кого можно позвать, кто подошел бы к твоему настроению. Сигизмунд?
Савелов. Нет! И я никого не знаю, кто подошел бы. Кто?
Оба думают.
Татьяна Николаевна. А если Керженцеву?
Савелов. Антону?
Татьяна Николаевна. Да, Антону Игнатьевичу. Если позвонить, он сейчас приедет, по вечерам он всегда дома. Если не захочется говорить, то поиграй с ним в шахматы.
Савелов (останавливается и сердито смотрит на жену). С Керженцевым в шахматы я не стану, как ты этого не понимаешь? Прошлый раз он с трех ходов зарезал меня… что же мне интересного играть с таким… Чигориным! И я все-таки понимаю, что это только игра, а он серьезен, как идол, и когда я проигрываю, считает меня ослом. Нет, не надо Керженцева!
Татьяна Николаевна. Ну, поговоришь, вы с ним друзья.
Савелов. Говори с ним сама, ты с ним любишь говорить, а я не хочу. Во-первых, говорить буду только я, а он будет молчать. Мало ли люди молчат, но он молчит ужасно противно! И потом, он просто надоел мне со своими дохлыми обезьянами, своей божественной мыслью — и лакеем Васькой, на которого он кричит, как буржуй. Экспериментатор! У человека такой великолепный лоб, за который за один можно поставить памятник, — а что он сделал? Ничего. Хоть бы орехи бил своим лбом — все-таки работа. Фу-ты, устал бегать! (Садится.)
Татьяна Николаевна. Да… Мне, Алеша, одно не нравится: у него появилось что-то угрюмое в глазах. По-видимому, он действительно болен: этот его психоз, о котором говорил Карасев…
Савелов. Оставь! Не верю я в его психоз. Притворяется, дурака ломает.
Татьяна Николаевна. Ну, ты уж слишком, Алеша.
Савелов. Нет, не слишком. Я, голубчик, Антона с гимназии знаю, два года были мы с ним влюбленнейшими друзьями — и это пренелепей-ший человек! И ему ни в чем не верю. Нет, не хочу о нем говорить. Надоело! Танечка, я куда-нибудь пойду.
Татьяна Николаевна. Со мною?
Савелов. Нет, я один хочу. Танечка, можно?
Татьяна Николаевна. Иди, конечно. Но только куда же ты пойдешь — к кому-нибудь?
Савелов. Может, зайду к кому-нибудь… Нет, мне так хочется пошататься по улицам, среди народа. Потолкаться локтями, посмотреть, как смеются, как скалят зубы… Прошлый раз на бульваре били кого-то, и я, честное слово, Танечка, с наслаждением смотрел на скандал. Может быть, в ресторанчик зайду.
Татьяна Николаевна. Ох, Алеша, миленький, боюсь я этого, не надо, дорогой. Опять много выпьешь и будешь нездоров — не надо!
Савелов. Да нет же, ну что ты, Таня! Да, я и забыл тебе сказать: я сегодня шел за генералом. Хоронили какого-то генерала, и играла военная музыка — понимаешь? Это не румынская скрипка, которая выматывает душу: тут идешь твердо, в ногу — дело чувствуется. Я люблю духовые инструменты. В медных трубах, когда они плачут и кричат, в барабанной дроби с ее жестоким, твердым, отчетливым ритмом… Что вам?
Вошла горничная Саша.
Татьяна Николаевна. Отчего вы не стучитесь, Саша? Вы ко мне?
Саша. Нет. Антон Игнатьич пришли и спрашивают, к вам можно или нет. Они уже разделись.
Савелов. Ну, конечно, зовите. Скажите, чтобы прямо шел сюда.
Горничная выходит.