Я слышу! — Нет, нет, опять ничего. О Боже мой, да дай же мне услыхать!
Снова ускользают звуки, и снова он мучительно ловит их наклоненной головой, вытянутой шеей. Волоса его растрепались, он сам становится страшен, не зная этого. Вдруг чудом воли ясно слышит и полный отчаяния, мятущийся звон колокола и голоса — и отступает, подняв руки.
Боже мой! Они звонят! Они кричат! Война! Какая война? Какая война? Эй, кто там — война!
Набат и крики растут. Быстро идет по дорожке Эмиль Грелье.
Эмиль Грелье. Вы что кричите, Франсуа? Где Морис? В доме никого.
Франсуа. Война.
Эмиль Грелье. Да, да, война. Пруссаки вошли в Бельгию. Но вы ничего не слышите.
Франсуа (мучительно ловя звуки). Я слышу, слышу. Убивают?
Эмиль Грелье. Да, убивают. Пруссаки вошли в Бельгию. Где Морис?
Франсуа. Но, мосье Эмиль, но, мосье — какие же пруссаки? Простите меня, мне семьдесят лет, и я давно ничего не слышу… (Плачет.) Это война?
Эмиль Грелье. Да, по-видимому, это война. Я сам еще не понимаю. Но там уже дрались. Я сам еще не понимаю, но это война, старик.
Франсуа. Говорите, говорите, мосье, вам я верю, как Богу. Говорите, я слышу. Убивают?
Эмиль Грелье. Война! Какой это ужас, Франсуа! Очень трудно понять — да, очень, очень трудно понять.
Хмурится и нервно потирает высокий, бледный лоб.
Франсуа (плачет, сгорбившись и покачивая головой). А цветы наши? А цветы наши?
Эмиль Грелье (рассеянно). Цветы? Не плачьте, Франсуа… ах, что это там!..
Набат смолк. Разноголосый крик толпы переходит в стройный, широкий и согласный шум: там кого-то приветствуют или что-то объявили.
(Вслушиваясь.) Постойте! Там ждали короля, он проезжает к Льежу… Да, да!
Там полное молчание — и вдруг громоподобный рев. Вот он переходит в песню: толпа поет бельгийский гимн.
Занавес
Приемная комната (холл) в вилле Эмиля Грелье. Все красиво и своеобразно, много воздуха, света и цветов. Большие раскрытые окна, за которыми зелень сада и цветущих кустов. Одно из окон небольшое, почти сплошь закрыто листьями разросшегося винограда.
В комнате двое: ЭмильГрельеи его старший сын Пьер, красивый, несколько излишне бледный и хрупкий молодой человек, одет в военную форму. Медленно ходят по комнате; Пьеру, видимо, хочется ходить быстрее, но из уважения к отцу он замедляет шаги.
Эмиль Грелье. Сколько километров?
Пьер. До Тирлемона километров двадцать пять — тридцать. И здесь…
Эмиль Грелье. Семьдесят четыре или пять…
Пьер. Семьдесят пять… да, километров сто. Недалеко, папа.
Эмиль Грелье. Недалеко. Я вчера слушал ночью. Мне показалось, что слышна канонада.
Пьер. Нет, едва ли.
Эмиль Грелье. Да, я ошибся. Но лучи прожекторов все же видны; вероятно, очень сильные прожекторы. И мама видела.
Пьер. Да? У тебя опять бессонница, папа?
Эмиль Грелье. Нет, я сплю. Сто километров… сто километров…
Молчание. Пьер внимательно сбоку смотрит на отца.
Пьер. Папа!
Эмиль Грелье. Да? Тебе еще рано. Пьер, — до твоего поезда три часа. Я слежу за временем.
Пьер. Я знаю, папа. Нет, я о другом… Папа, скажи, ты еще надеешься на что-нибудь?
Молчание.
Я не решаюсь, мне немного неловко высказываться в твоем присутствии, ты настолько умнее и выше меня, отец… Да, да, пустяки, конечно, но то, что я узнал за эти дни в армии, оно — видишь ли… не оставляет надежды. Они идут такой сплошной массой людей, железа, машин, орудий, коней, — что остановить их нет возможности. Мне кажется, что сейсмографы должны отмечать то место, по которому они проходят: так давят они на землю. А нас так мало!
Эмиль Грелье. Да, нас очень мало.
Пьер. Очень, очень мало, папа! Ужасно мало! Если бы мы даже были бессмертны и неуязвимы, если бы мы убивали их день и ночь, то и тогда мы скорее упадем от изнеможения и усталости, нежели остановим их. Но мы смертны… и у них ужасные орудия, папа! Ты молчишь? Ты думаешь о нашем Морисе… я сделал тебе больно?
Эмиль Грелье. В их движении мало человеческого. — О Морисе ты также не думай, он будет жив. — У человека есть лицо, Пьер. У каждого человека есть свое лицо, но там нет лиц. Когда я стараюсь представить их, я вижу только огни прожекторов, автомобили, вот эти ужасные орудия, — и что-то идет, что-то идет. И еще эти пошлые усы Вильгельма, — но ведь это маска, неподвижная маска, которая четверть века стоит над Европой… что за нею? Эти пошлые усы — и вдруг столько несчастья, столько крови и разрушения! Нет, это маска.
Пьер (почти про себя). Если бы не так много их, не так много… Мне самому кажется, папа, что Морис останется жив. Он счастливый мальчик. А мама что думает?
Эмиль Грелье. Мама что думает?
Входит Франсуа и угрюмо, ни на кого не глядя и не кланяясь, начинает поливать цветы, поправлять их.
А что думает вот этот? Посмотри на него.
Пьер. Он совсем плохо слышит, Франсуа!
Эмиль Грелье. Я не знаю, слышит он что-нибудь или нет. Однажды он слышал. Но он молчит, Пьер, и с бешенством отрицает войну, отрицает ее работой — один он работает в саду так, как будто ничего не случилось. Наш дом полон беглецов, все в доме и мама хлопочут, кормят их, моют детей — мама моет, — он как будто не видит ничего. Отрицает! Теперь он разрывается от натуги, стараясь услыхать или догадаться, о чем мы говорим, но видишь, какое у него лицо! А если ты попробуешь заговорить с ним, он уйдет.