Надя. Господи, как это скучно! Пошли вместе, теперь… Сева, пойди ко мне на минутку.
Мацнев. Что там?
Надя. Нужно. Неужели тебе так трудно подняться?
Мацнев (поднимаясь и подходя к Наде, ворчит). Глупости какие-нибудь. Ну, что?
Надя (тихо). Севочка, отчего ты такой мрачный сегодня? Все замечают.
Мацнев. Кто все?
Надя (не сразу). Зоя. Отчего ты не хочешь с нами идти, о тебе все спрашивают.
Мацнев. Так, Надя, оставь. Идите себе.
Надя. И Корней Иваныч сегодня такой странный… Вы не поссорились с ним?
Мацнев. Наоборот.
Надя (значительно). Да не из-за чего и ссориться! Ну, напрасно не идешь!.. (Кричит.) Так мы скоро назад, Корней Иваныч, вы нас же подождите!
Быстро уходит. Слышен ее голос: Зоя, Зоечка… Мацнев садится на прежнее место на шпалы.
Нечаев. Славная у тебя сестра.
Мацнев. Девчонка еще пустая. Она, по-моему, слишком рано кончила гимназию, но учится хорошо, ничего не сделаешь. Совсем еще девчонка. Это не то, что Зоя — Зоя человек.
Нечаев. Да. Зоя человек. — Всеволод, но неужели ты все еще не веришь мне?
Мацнев (помолчав). Не знаю, Иваныч. Нет, теперь, кажется, верю. Но тогда, после Пасхи, когда я уехал в Москву…
Нечаев. Я держал себя отвратительно! Ну?
Мацнев. До твоих еще писем — я решил внутренно совсем порвать с тобой.
Нечаев. Неужели решил, Всеволод? Да, да, конечно, ты иначе не мог, ты был прав. Но теперь?
Мацнев. Скажи, Иваныч, я не понимаю: ты серьезно любишь ее?
Нечаев. Ах, не в этом дело, Всеволод! Не в том дело, голубчик, серьезно или несерьезно. Если хочешь, я иначе любить даже не умею, как только всей душой… какой иначе смысл в любви? Иначе мерзость, разврат!
Мацнев. Конечно.
Нечаев. Ну да! Но не в том дело, голубчик! Ты, Христа ради, не подумай, что я так… повернулся весь — от неудач в любви. Что за черт, это было бы совсем отвратительно, гнусно и мерзко. Скажем просто: ведь ты сам решительно и при всяких условиях отказываешься от нее?
Мацнев. Да. (Вздыхает.) Но в этом нет заслуги, Иваныч.
Нечаев. Нет, это ты уж оставь! Заслуги! А я был просто глуп, я был мелочен, я просто был скотина, каких полон свет. Именно: скотина! Когда ты уехал, не простившись со мною, — я, брат, верить этому не хотел, я руки себе ломал, я готов был головой биться о стену. Честное слово! Подумай: великое, святое, единственное в жизни — нашу дружбу — я готов был променять, скотина, и на что же? На что, я спрашиваю? На прогулки в саду! На пожатие ручек, на вздорную, призрачную, лживую женскую любовь! Да на тысячу женщин, хотя бы всех их любил, как Зою, я не отдам часа, который мы с тобой! Ты веришь?
Мацнев. Верю, Иваныч.
Нечаев. Спасибо.
Оба вздохнули, молчат.
Что за черт: гляжу кругом и ничего не узнаю! Мне все кажется, что сейчас война и мы в какой-нибудь Маньчжурии… сидим себе и разговариваем. Нет, хорош лунный свет, Сева, от него душа становится чище! Всеволод, а скажи мне, я все не решался тебя спрашивать об этом: ты все так же думаешь о смерти? Ты очень печален, голубчик.
Мацнев. Все так же, Корней. (Вздыхает.)
Нечаев. И?..
Мацнев. Я решил умереть. Скоро. Не спрашивай, Иваныч.
Молчание. Нечаев встает и снова быстро садится.
Ты что, Иваныч?
Нечаев. Ничего. Плохо, Всеволод. Очень-очень плохо!
Мацнев. Ну?
Нечаев. Очень плохо! И это — дружба! И это — одна душа! Смешно, Всеволод, честное слово, смешно! Что же ты думаешь, — что я останусь жить без тебя? Смешно! Буду гулять в саду? Пожимать ручки прекрасным девицам? Носить цветы на твою… скажем просто: могилу? Ах, Мацнев, Мацнев!
Мацнев. Но послушай, Корней!
Нечаев. Ты, может быть, думаешь, что мне очень нужна эта луна? Вся эта красота? Какая трогательная картина: офицер Нечаев гуляет при лунном свете с прекрасной Зоей! Да к черту ее, — раз так, то вот что я тебе скажу! К черту! Ну да, я твердил и теперь твержу: «На заре туманной юности…»
Мацнев. «Всей душой любил я милую» — хорошие слова.
Нечаев. Всей душой любил я милую — ну да, всей душой, а как же? Но разве это я про женщину говорил? Извини, но ты оскорбил меня, когда подумал, что это относится к Зое, к какой-то девчонке, которая сегодня любит одного, завтра другого. Эти слова я принес тебе, нашей с тобой юности, нашей дружбе, а не какой-то — Зое!
Мацнев. Ты прости меня, Иваныч, но как тогда я мог думать иначе? Сам посуди!
Нечаев. Сужу — и ну, конечно, ты был прав тогда… А теперь? — Нет, постой, не говори. А теперь… я не спрашиваю тебя, когда ты решил покончить с собой — сегодня, завтра, через неделю, — но если ты осмелишься умереть один, без меня, то я не знаю что! Я пощечин себе надаю, и все-таки убью себя, но с презрением к себе, ко всему миру — к тебе, Всеволод, который только говорил о дружбе! Молчи, молчи! — Какая луна красивая, черт ее…
Молчание. Нечаев громко, трубным звуком, сморкается и говорит деловым и даже сухим тоном.
Наши не идут, загулялись. Хоть бы облачко одно: действительно, какая неподвижность! — Но скажи, Всеволод, что, собственно, заставило тебя решиться?
Мацнев. Я уже говорил тебе: тоска. Невыносимая, немыслимая, день ото дня растущая тоска… что-то ужасное, Иваныч. Понимаешь: я молод, я совершенно здоров, у меня ничего не болит, — но я не понимаю, зачем все это… и не могу жить! Зачем эта луна? Зачем все так красиво, когда мы все равно умрем? Я встаю утром и спрашиваю себя: зачем я встал? Я ложусь и спрашиваю себя: зачем я лег? А ночью — какие-то дикие кошмары. Ужасно! И ни на что нет ответа, ни на один самый маленький вопрос. Подумай: вот я кончу курс и стану адвокатом, журналистом…